Главная страница -    Леонид Кипарисов.  Живопись, проекты.    Head Page -   Leonid Kiparissov. Painting.

 

   

                       

   

 Воспоминания Ивана Ильича Курбатова

 

Из главы "Детство"

Общественная жизнь и быт Тамбова

 

..........Общественная тамбовская жизнь, по понятным причинам, нас не могла касаться и не касалась. Мы мало знали о том, что делалось в городе, кроме того, что узнавали от своих сотоварищей по классу, сыновей зажиточных людей. Слышали, например, о том, что в Тамбов приезжал известный артист-трагик Ольридж, африканского происхождения, что игра его производила большое впечатление, что он играл Шекспировского Яго по-английски, а остальные артисты -  по-русски, но, тем не менее, впечатление было сильное. Приезжали и другие артисты, делавшие художественное турнэ, но все это проходило мимо нас. Мы знали хорошо только то, что делалось около нас в нашем переулке.

Ближайшими соседями нашими были все мелкие чиновники, служившие за жалованье не более 5 руб. в месяц, кроме тех, которые служили в Гражданской палате; эти получали-то больше, даже 10 и 15 руб. и, кроме того, получали доход за написание купчих крепостей, за которые покупатель платил иногда довольно щедро.  А в эти годы помещики стали усиленно продавать купцам свои земли, по ценам, по теперешнему времени, баснословно низким: например, те земли, по которым прошла впоследствии железная дорога на Липецк, продавались по 15 руб. за десятину, а в Усманском уезде, который относился к степной области, и где земля не распахивалась, а сдавалась под выгон скота, даже по 10 и по 8 рублей. Земли свободной было тогда очень мало, хотя засевалось много и хлеба. Тогда не было еще известно, что можно молотить хлеб машиной, а весь он, сколько бы его ни было, обрабатывался цепами, как и во времена Гедеона, и потому не мудрено, что на многих гумнах вместе с новыми скирдами хлеба можно было найти и прошлогодние, и даже оставшиеся от третьего года. У помещиков это было явление редкое, потому что мужики и бабы крепостные должны были работать на барина не менее 3-х дней в неделю и к зиме кончали молотьбу; но у крестьян работа-молотьба продолжалась всю зиму и прекращалась только потому, что нужно было выполнять другие работы.

Я помню очень хорошо день 19 февраля 1861 года, т.е. день освобождения крепостных от крепостной зависимости. В других городах, особенно на Севере, этот день ознаменовали особыми торжествами, в каждом по-своему; а в Тамбове, где дворянский элемент был и многочисленный и довольно сильный, и дворянство считало себя обиженным этой реформой, никаких торжеств не было. Особенностью этих дней было лишь то, что на улицах появилась масса крестьян из пригородных селений, прибывших в “Губернию”, чтобы узнать наверняка о таком важном для них событии; они ходили целыми толпами, но не позволяли себе никаких эксцессов, опасаясь полиции, которая была усилена еще тем, что по улицам по временам проходили солдатские патрули с ружьями.

В нашем переулке, конечно, тоже говорили об освобождении крестьян, но не могли оценить по достоинству эту реформу; жалели, главным образом, помещиков и предсказывали многим из них полное разорение, что в действительности и сбылось в скором времени.  Начали появляться мелкие помещики и селиться по окраинам города; почему-то им полюбилась наша Инвалидная сторона, а один даже поселился в нашем переулке, купивши себе здесь небольшой флигелек. Его звали Николай Ив. Субочев. Это был когда-то очень богатый человек, совершенно не склонный к деревенской жизни, юность проведший в Петербурге, на какой-то службе получивший чин сенатского регистратора (теперь уже несуществующий). Он промотал все состояние, получил наследство от умершей бабушки до 1000 душ крестьян, быстро спустил все до последней копейки в московских ресторанах с цыганами и в игорных притонах, остался опять ни с чем, но и тут судьба ему попротежировала: оставила ему наследство умершая тетка; он ее наследством кое-как поправил свои дела, и на то, что успела жена удержать от разорения, он купил флигелек, в котором и поселился с семьей. Его сыновья были нашими сотоварищами по гимназии, но что стало с ними впоследствии - я не знаю; говорили, что будто бы один из них поступил на службу в полицию, но на сколько это верно - не знаю.

Вообще же помещикам, которые не успели приложить собственное уменье и руки к земле, пришел тогда конец.

Кроме Субочевых, нашими сотоварищами по переулку были еще Федоровы, наши соседи, с которыми мы бегали купаться на реку (а мы жили близ реки). Купались с самой ранней весны до поздней осени, иной раз даже до заморозков и никогда не простуживались.

Спали мы летом всегда на дворе, для чего каждый из нас пристраивал себе из тесин и досок какую-нибудь будку около сарая, или амбара, конечно, с крышей, а если строительного материала не находилось -  спали на сеновале. А в какое-то лето это спанье на дворе было еще необходимо потому, что недели на две все имущество из дома было вынесено на средину двора и здесь его нужно было охранять. Это выселение во двор была своего рода паника, вызванная тремя грандиозными пожарами в Тамбове, следовавшими друг за другом с короткими промежутками, и происходившими, несомненно, от поджога. Причем предварительно указывалось в каких-то письмах, что будут гореть такие-то и такие-то улицы, и это действительно происходило. Много лет спустя,  я читал в каком-то журнале статью, в которой описывался один крупный тамбовский чиновник, служивший, кажется, в Казенной палате, великий взяточник даже по тому времени, который решился составить себе состояние и, действительно, составил. Когда улик на него было собрано достаточно - его арестовали и при обыске у него нашли более 200 тысяч деньгами, которые он держал у себя дома. В статье этой названо было его имя, но я забыл его. Пожары эти происходили по его указанию - учинялись  по его наущению каким-то поповским сыном. Но тогда-то никто еще этого не знал, видели только, что поджог намеренный, а не случайный, и боялись. Пожары были настолько сильны, что в какой-нибудь час выгорала целая улица. На второй день пожаров, например, сгорела лучшая улица в городе - Дворянская, на которой был и дом полицмейстера, а против него полицейская часть (24-ая) с пожарной каланчей. Паника в городе была велика, и некоторые жители выбирались даже на заречные луга. Когда начинался пожар,  какое бы время дня ни было, всегда на колокольнях били в набат, а ночью, кроме того, еще трещали трещотки, особые инструменты, которыми были снабжены уличные ночные сторожа. Эти трещотки были деревянные и издавали особый тревожный звук, или, может быть, он казался только таким, потому что он раздавался только тогда, когда была какая-нибудь экстренная тревога.

Я сказал, что в это время сгорел и дом полицмейстера. Сам полицмейстер остался жив и цел, может быть потому, что пожар начался днем и кончился днем. Это был замечательный полицейский чиновник из кавалеристов, полковник Колобов. Он очень хорошо усвоил ученье о том, что каждый человек должен быть полезен для других и с этой целью у него были обложены как бы налогом все торговцы, лавочники, извозчики и дома тех лиц, которые не могли, или не хотели на него жаловаться губернатору. У него даже нищие и то были обложены податью в размере от 25 коп. до 1 рубля в месяц. Всем им велся список, а тех, которые уклонялись от налога, задерживала полиция и держала под арестом впредь до уплаты следующего с них платежа.

В тех случаях, когда раздавался набат, почти в каждом доме непременно кто-нибудь из живущих быстро взбирался на крышу, становился там около трубы и оттуда определял место пожара. Такой наблюдатель оставался на своей вышке все время пожара, а затем, слезая с крыши, всякий раз заглядывал в трубу и иногда и плевал в нее. Для чего делалось последнее - до сих пор не знаю; но оно непременно делалось.

Я сказал выше, что иногда в город приезжала театральная труппа, но это было не всякий год, а чаще приезжали цирковые артисты с клоунами и устраивали свои представления. У них сборы бывали всегда полные. Некоторые из них для привлечения публики прибегали к уловкам в виде объявления о том, что в средине представления будет произведен розыгрыш разных вещей бесплатный; требовалось лишь от зрителей сохранение входного билета. Я был на одном из таких представлений и выиграл серебряную десертную ложку, которая потом долго хранилась у нас в семье.

Местами для прогулок за городом служили в Тамбове Трегуляевский монастырь, куда чаще ездили на лодке, чем на лошадях, потому что последняя дорога была необычайно плоха, затем село Донское и, особенно, так называемый “Архиерейский хутор”, стоявший в большом старом сосновом лесу, настолько диком, что в нем водились даже барсуки, на ловлю которых собирались целые партии, особенно гимназистов. Иногда в нем видели даже и белок, но чем питались они там - неизвестно, потому что во всем лесу не было ни одного кедра, необходимого для этого зверька. Лес этот тянул что-то на очень большое протяжение, чуть ли не на несколько десятков верст и сливался с казенным бором, отстоявшим даже за 30 верст от города. Вероятно, благодаря этому и весь вообще деревянный строительный материал ценился там не так дорого, как в других степных местах. Я помню хорошо, что отец покупал тогда очень широкие половые доски с доставкой на место по 40 коп. за штуку, и находил, что это стало из рук вон как дорого. Обыкновенный тес для крыши, тоже с доставкой на  место, продавался по 8-10  рублей за сотню, и его как-то не жалели. Березовые дрова мы покупали по 20 руб. за куб. сажень, но это никогда не был правильный куб, а только с передней стороны, а с задней бывал не выше 1   аршина.  Но такими дровами топили очень редко, разве у богатых людей, в казенных зданиях и в церквах (все церкви были теплые), а беднота и среднего достатка люди отапливались еловыми сучьями, разным хворостом, кизяком, соломой и даже гречишной шелухой. Для топки этим последним материалом в дверке затопа делалось особое приспособление в виде широкой воронки с задвижкой, в которую постепенно всыпалась шелуха; она горела очень жарко, сильно, давала массу тепла, и никогда не бывало угара, зато такую топку никогда нельзя было оставлять без надзора, иначе огонь быстро угасал.  Некоторые отапливались даже тем сором (навозом и соломой), который они собирали на базарных площадях, и запасали его массы в летнее время; при сборе его с площади иногда происходили препирательства между сборщиками, иногда переходившие в потасовку, что составляло предмет для наблюдения и развлечения.  Свозился такой сор домой или на особых  тележках, тачках, а то так и просто сносился в больших мешках, что  лежало на обязанности бедных родственников, а у мелких чиновников-писцов этим делом занимались тещи, которые водились почти у каждого.

Одно лето много разговоров на разные лады было по поводу столкновения городского доктора Тулушева с новым губернатором; разговоры эти варьировались, но сущность их сводилась к тому, что Тулушев перед приездом губернатора три дня провел в лугах и в лесу, сильно загорел, а нос у него стал даже красным; в лугах он был потому, что делал коллекцию насекомых, особенно мотыльков. Когда делался у губернатора прием всех городских служащих и властей, между ними был и Тулушев, а губернатор, смотря на его покрасневший нос, спросил его, щелкая себя по воротнику: “А Вы, доктор, должно быть, того?” - т.е. пьете. Тулушев, никогда не пивший никакого вина, в свою очередь спросил у губернатора, уже щелкая себя по лбу: “А Вы, Ваше Превосходительство, должно быть - того?”. Губернатор был сконфужен, потому что сам сделал нетактичный вопрос, но они примирились и впоследствии были друзьями.

Потом много сменилось губернаторов; были между ними и порядочные люди, были и дрянные, вплоть до знаменитого полковника Рокоссовского, пьяницы и буяна, который даже подозревался не без основания в убийстве одной женщины, но дело как-то удалось замять, и оно не дошло до разбирательства. Рокоссовский был уволен, выехал из города, а потом объявлено было, что он умер. Так дело и кончилось.

 

(.............)

 

Из главы "Университет"

(О Захарьине)

...............Долго разбирал он больного с сыпным тифом. В то же время вышли из печати труды или лекции С. П. Боткина в Петербурге, и там были помещены прекрасные статьи о тифе. Я должен сказать, что лекции Боткина, даже в печати, у меня оставили более глубокое впечатление, чем Захарьевские. Нас, студентов всегда удивляло, когда он находил время при своих многочисленных занятиях следить за текущей медицинской литературой, ведь он и на лекциях своих показывал не раз, что ему доподлинно известно все, что есть нового в медицине. А потом эта тайна, если только это была тайна, разрешилась довольно легко. Оказалось, что у него был подручный молодой врач, вероятно из жидков, знавший новые языки, который должен был прочитывать иностранные медицинские журналы, делать выписки из них тех сведений и новостей, которые имели какое-нибудь отношение к терапевтической клинике и сообщать ему к назначенному сроку. Тогда еще только входило в употребление подкожное впрыскивание, о чем прежде врачи и не слыхивали. Литература о подкожных впрыскиваниях была громадная: много книжек и брошюр об этом способе было напечатано и в Москве, а некоторые даже думали, что со временем все будет идти подкожным способом. Частная практика у Захарьина была громадная, и за нее он объявил цену, а именно - прием у него на дому стоил 25 руб., а в последствии - 50 руб., а приезд к больному в городе - 100 руб., а за городом - по соглашению. Если его приглашал к себе хронический больной, он посылал кого-нибудь из своих ординаторов узнать в чем там дело, а потом ехал и сам. Приезд его обставлялся как-то торжественно, точно кто будто привозил не доктора, а Иверскую икону Божьей матери. Зимой требовалось, чтобы в комнате была определенная температура, чтобы маятники часов не качались, а стало быть и не тикали, особенно в той комнате, в которой лежит больной, чтобы не было слышно детского крика или писка, чтобы не попадались собаки или кошки в комнатах, чтобы не пели птицы в клетках, чтобы ничто не развлекало его внимания. По окончании осмотра больного ему должна быть подана коробка лучших конфет, которые он ел, запивая водой отварной и давал совет, что нужно делать больному. Получивши гонорар он внимательно рассматривал бумажку, как будто желая убедиться в том, что она не фальшивая: вероятно попадал когда-нибудь и на такие, что в Москве вполне возможно. В аристократических домах он показывался редко, а больше практиковал в зажиточном купечестве. К заразным больным он не любил ездить, явно избегая их и даже известен был случай, что он отказался поехать к жене профессора Черминова, жившего по соседству с ним, узнавши, что она больна дифтеритом гортани, что послужило поводом к многочисленным разговорам между врачами. Он очень заботился о том, чтобы не заболеть самому. Благодаря своей дорогой практике он составил себе миллионное состояние и лет за 10-15 до смерти купил себе дом на Кузнецовском мосту, который выходил на Рождественку и Софийку и раньше принадлежал Тарлецкому. Он заплатил за него 2 миллиона рублей; кроме того у него был дом, в котором он жил постоянно, на I-й Мещанской и было имение, дача, или по Николаевской, или по Ярославской железной дороге. У него было много акций Московско-Курской-Рязанской железной дороги, которые он покупал в то время, когда они были по 60 рублей. За приезд в Петербург к Александру III ему императрица уплатила 30 тыс. рублей, чем он остался недоволен и, чтобы показать это - пожертвовал 1/2 миллиона на улучшение и содержание церковно-приходской школы в Саратовской губернии, откуда сам был родом. Отец его был мелкий чиновник в Саратове, женатый на еврейке, родной сестре Московского профессора математики Брашмана, у которого он жил в первые годы студенчества и потом рассорился с ним. Деньги он не держал дома, а отдавал их на текущий счет в контору Юнкера; посредником в его денежных делах был фельдшер Иловайский, много лет исполнявший должность фактора. Умер этот во всем оригинальный человек тоже особенно. В день его смерти, застигнувшей его при полном здоровье, с ним случился обморок. Когда он пришел в сознание, он расспросил, что с ним было и когда его домашние рассказали ему все, чему они были свидетелями, он сказал, что при его возрасте такой обморок довольно опасен (ему было около 70-ти лет) и велел тотчас же позвать к себе нотариуса, чтобы написать духовное завещание. Явившийся нотариус написал завещание, он сам продиктовал его, а потом прочитал, подписали свидетели и когда нотариус уехал, велел пригласить к себе приходского священника, исповедался, причастился, позвал всех, живших в его доме, попрощался со всеми, закрыл глаза и умер. Сперва никто из окружающих его присутствующих не хотел верить тому, что можно так умереть, но поверили тому, когда начал он уже остывать.

(............)

 

 

Из главы "Служба земским врачом в Сапожковском уезде"

.............Тут пошла ежедневно обычная жизнь с приемами при-ходящих больных, а стационарных или коечных еще не было, население косо смотрело на это новшество. Нужно было как-нибудь заманить больных в больницу, показать народу, что больница - не морильня и дает помощь. В народе же упорно держалось убеждение, что в больнице уморят, кого хочешь, что никто еще не видал такого человека, которого бы вылечили в больнице; бабки, знахари и знахарки были в ходу, их положение поддерживалось даже и земством.  В этом отношении я сошлюсь на постановление земского собрания, бывшее уже лет через пять после моего приезда в уезд:  по ходатайству члена Управы Ускова, подтвержденному уездным врачом  Чернявским (тогда был уже постоянный уездный врач), земское собрание постановило выдать коровкинской бабке (из деревни Коровки, близ города, как награду за ее деятельность,  двадцать пять рублей. Чернявский тоже писал похвальный отзыв о ней, говоря, что она многократно помогала ему при вправлении вывихов. На самом же деле она никакой помощи ему не оказывала уже потому, что он в своей жизни, кажется, и не видал никогда вывиха. Если такое отношение к бабкам было со стороны земства, где должны были заседать лучшие умственные силы уезда, то чего же можно было ожидать от общей серой массы! Так как все постановления земских собраний получали силу лишь по утверждении их губернатором, то надо полагать, что и это было утверждено им, потому что бабка деньги получила. А губернатором был в это время, казалось бы, и неглупый человек  Н. Аркад. Болдырев, и он пропустил тоже постановление, тогда как прямая обязанность его была указать земскому собранию на всю глупость и нецелесообразность постановления. Вот при таких-то условиях и извольте вводить рациональную медицинскую помощь! В достижении своей цели я поднялся на хитрость, которая состояла в том, что я договорился с одной бабой-бобылкой, что я дам ей 3 рубля, если она будет ходить месяц по селу, жаловаться всем на разные болезни свои (“болести” - по местному выражению), а потом поступит в больницу, где я не буду ее лечить, а лишь хорошо кормить; после месячного житья у меня она должна будет опять ходить и рассказывать, как ее хорошо лечили в больнице. Так мы и сделали. Баба поступила, жила без всякого дела, пила чай, хорошо ела и разъелась до того, что изрядно пополнела. Результат пребывания в больнице был налицо; реклама сделала свое дело. Больные пошли и даже сами начали проситься в больницу, через полгода уже не хватало мест в больнице. Но тут уже понадобилось  держать ухо востро, не сделать какой-нибудь промах, чтобы не уронить больницу в глазах населения, что и удалось, да к тому же большое значение имел тут еще и шприц для подкожных впрыскиваний. Дело это было здесь настолько новое, неслыханное, что считали это не иглой, а называли “громовой стрелой” или другие - “наговорной иглой”. По поводу этой иглы стали ходить самые разнообразные, нелепые рассказы. Много лет спустя, при мне рассказывал один священник (Фед. Озерский, тесть священника в Малом Пласти-кове) такую историю. Будто бы однажды он приехал в Путятино к своему брату, тоже священнику, шли куда-то по улице и на мосту встретились со мной, разговорились, в это время к нам подошел какой-то мужик, у которого вся голова была обернута разным тряпьем. “Мы,  т.е. иереи, спросили его, что это значит, что у него так закутана голова, а он говорит нам, что его одолела зубная боль, и что он страдает от нее уже несколько дней, а Вы, - говорит иерей, - выслушали его, велели размотать все тряпки с головы, достали из кармана громовую стрелу и - пырь ее в щеку больному. Тот даже глаза вытаращил, а потом как крикнет: ‘‘Давайте мне орехов, грызть буду! Совсем ничего не болит’’. Вот как могли Вы, Иван Ильич, лечить. Теперешние доктора так лечить не умеют”.

(..........)

Помещики Сапожковского уезда. Беры и Протасьевы

В 6-ти верстах от Путятина  жило семейство Бера. Оно состояло из отца, матери и четырех сыновей, из которых трое младших  служили лейб-гусарами, а старший ,  уже немолодой человек, раньше учился в училище Правоведения, но заболел падучей болезнью и взят был из училища и с тех пор оставался дома.  Это был честнейший и добрейший человек, какого можно себе вообразить; он не стеснялся никем и ничем, если слышал какую-нибудь неправду, и потому бывал иногда очень резок и неукротим в выражениях. Он верил в искренность и нравственную чистоту людей и возмущался, когда ему приходилось сталкиваться с противоположными явлениями. Припадки падучей болезни оставили его лишь за несколько лет перед смертью, уже за 50 лет, а до тех пор являлись почти ежемесячно, целыми сериями, и по окончании их он оставался иногда целую неделю в полусонном, разбитом состоянии, не понимая всего того, что говорилось вокруг него. Конечно, он остался холостяком, а остальные братья женились.

Отец их, Николай Иванович, был уже очень преклонного возраста, когда-то был военным врачом, кончил курс в Московском университете и совсем еще юношей - тогда ведь рано кончали университет, был отправлен в армию, ведшую войну с Турцией, это было в 1827 году. Потом он, по возвращении в Москву, служил в Мариинской больнице, лечил в одной дворянской семье  дочь, вылечил ее, а потом увез  и женился на ней. Родители молодой жены  негодовали главным образом за то, что он, врач, осмелился увезти их дочь; он - такое ничтожество в обществе, а они -  гордые, родовитые дворяне. Молодым было отказано от дома и на прокормление им дано подмосковное имение Медведево, на доходы с которого они и жили. После смерти родителей им оказывали помощь братья Протасьевы - она была урожденная Протасьева, а после смерти братьев Беры унаследовали все их состояние. А состояние это было огромное, и после дележа его с сестрой на две части, все же на долю Беров досталось около 5000 десятин земли в Сапожковском уезде.

Состояние их было огромное, но и долги на нем лежали тоже немалые. Произошло это потому, что последний из братьев Протасьевых, живший в деревне, был холостой и от скуки, не находя лучше занять себя, устраивал иногда званые обеды. Для этого он рассылал по всем дорогам, идущим от его владений, верховую стражу и всякого дворянина, ехавшего по дороге, стража арестовывала и приводила в барский дом, где он должен был оставаться до окончания пира - иногда неделю, а то и больше. Конечно, рассылались гонцы и к таким людям, которые не выезжали в это время, а сидели у себя дома. И вот, когда гостей было достаточно, по мнению Федора Михайловича, начинался пир, выпивалось по несколько сот бутылок разного вина, не считая водки, съедалось невероятное количество разных припасов, велась чудовищная игра в карты. Конечно, на все это уходили все доходы с имения, и приходилось делать долги. Да кроме того, давались векселя таким лицам, у которых никогда и денег-то не было, например, девицам и молодым женщинам. состоявшим при доме в разных должностях; такие лица впоследствии обзаводились поместьями и жили припеваючи. На имениях Протасьева лежало долгов свыше 100 тыс., но они стоили гораздо дороже.

(................)

 

Из главы "В заграничной командировке"

.............Галле отстоит от Лейпцига в расстоянии всего одного часа пути по железной дороге в обыкновенном поезде и в 1/2 часа на курьерском. Поэтому я часто делал так, что прослушавши лекцию Фолькманна в Галле, отправлялся в Лейпциг на лекцию профессора Тирша (Thiersch),который прославился своими пластическими операциями на разных частях тела, в том числе и на половых органах. Этот Тирш уже глубокий старик, лет за 70, зять известного химика Либиха (Либиховский бульон), до сих пор оперирует еще сам. Хлороформ у него дается не так как у нас, а льется на маску из фланели постоянной тонкой струей, и потому вокруг маски сделали желобок, по которому излишек хлороформа стекает в бутылку, поставленную около больного. Затраты его на каждого больного огромные, такие какие мы не затратим и на 4-5 больных. Наблюдение за пульсом больного поручается тому же лицу, которое дает и хлороформ, но заявлению этого лица относительно падения пульса мало придается значения.

При мне там был такой случай. Оперировался больной с новообразованием на верхней челюсти. Маска для хлороформирования была залита кровью и хлороформом. Хлороформатор заявил, что пульс больного ослабел. Тирш только взглянул на больного и продолжал ковырять. Хлороформатор вновь заявил, что пульс стал очень слаб, со стороны Триша никакого внимания. Наконец еще заявление (нет пульса), никакого пульса. Тут Триш остановился посмотрел на больного, пощупал его пульс, послушал дыхание и наконец сказал; “Да, он уже умер. Уберите его прочь и давайте следующего!”, а следующий стоял у двери и все это видел и слышал и, по удалении умершего, немедленно лег на его место, как будто ничего особенного перед тем не случилось. Не думаю, чтобы в России нашелся такой субъект, который выполнил бы подобную штуку.

(................)

 

Из главы "Служба в больнице Даниловской мануфактуры"

(О рабочих)

...........Не пора ли мне сказать теперь и о том впечатлении, которое у меня составилось относительно рабочих за все время моей  24-х летней службы при фабрике?

Общее впечатление у меня то, что в последние годы они стали гораздо требовательнее, чем это было раньше, и какие бы условия с ними не заключали при принятии их на работу, они в первое время молчали, а потом начинали пренебрегать ими, если они не доставляли им прямых выгод. Особенно в этом отношении отличились молодые рабочие, и чаще холостые, по моему самые безнравственные из всего человеческого рода. Для них нет ничего святого и те из них, которые побывали в школе, выучились с грехом пополам читать, эти самые невозможные люди. Они свой досуг проводят в карточной игре или в орлянку; в шата-ньи по улице, если есть деньги - в заседании в трактире и пенье скверных песен. Все эти песни-частушки с искусственным, но неудачным остроумием - это произведения фабричных. Я заметил, что когда на фабрику поступает мальчишка в I-й раз только что пришедший из деревни, как он уже врет, говоря, что ему сравнялось 15 лет, хотя на самом деле и по метрике видно, что 15-й год еще не окончился; на вопрос почему он так говорит, он всегда отвечает, что это поп наврал или случайно ошибся, а он сам верно знает, что ему уже прошло 15 лет и теперь идет 16-й. Поступивши на фабрику он смотрит волчонком, всюду озирается и присматривается ко всему с недоверием и в свободные от работы часы - спит. Ни с трактирами, ни с другими притонами он еще не знаком, иногда ходит в церковь, где ведет себя хорошо, по-деревенски или ходит по улице; в компании придерживается больше своих однодеревцев и постепенно накопляет силы, чтобы потом развернуться в тот махровый цветок, который называется настоящим фабричным. Первое действие его по преображении из деревенского в городского начинается с того, что он покупает себе красную рубашку и черную жилетку с блестящими пуговицами, новый картуз с лакированным козырьком и только. Преображение его наступает обыкновенно через три месяца по наступлении на работу; скопившиеся за это время деньги идут на покупку сапог с длиннейшими голенищами, которые сидят на ноге со множеством складок, а будучи сняты и растянуты - оказываются длиной более аршина. Как надевание, так равно и снимание их сопровождается громадными усилиями, особенно если взять во внимание то, что они надеваются не на чулок, а на портянку. Такие сапоги, лет 20 назад стоили 15-16 рублей, что, конечно, было недешево, а потому и нужно было их беречь, а для этого покупались еще глубокие резиновые блестящие калоши, которые и надевались на сапоги, хотя бы на улице была пыль.

Дальше оставалось лишь купить черные штаны и пиджак, что делалось при следующей получке. И вот представьте себе парня полгода назад прибывшего из деревни: он одет в пиджак (спинджак, по его произношению), в черные штаны, заправ-ленные в голенища со множеством складок, резиновые калоши, жилетку с металлическими пуговицами, красную рубаху навыпуск из-под жилетки и фуражку с козырем, не закрывающим лоб или глаза, а торчащим вверх неизвестно зачем, а из-под него торчит клок нечесаных волос. Картина готова; нужно только, чтобы она оживилась, а для этого в кармане хранятся семена подсолнуха, в изобилии поедаемые, причем шелуха сплевывается с таким приемом, что одна половина скорлупы остается на губе; целое зерно тоже не кладется в рот, а как-то всегда вбрасывается особым приемом. Для полнейшего оживления фигуры нужно только, чтобы она заговорила, а для этого есть большой запас всякого сквернословия и самых непристойных песен местного происхождения, которые и выливаются из уст фигуры целым фонтаном, точно они ожидали, чтобы их выпустили наконец на волю. С этих пор он идет уже неуклонно по одному и тому же пути, если к нему не присоединится еще пьянство. В последнем случае вся одежда его или закладывается без надежды на выкуп, или продается или пропивается и владелец ее остается в рубище. Раз побывавший в таких условиях, т.е. наживший одежду и пропивший ее, навсегда остается в таком положении, то в виде фабричного франта, то почти без всякой одежды и кончают такие люди тем, что совсем отбиваются от деревни, становятся никуда не годными рабочими, да их нигде и не принимают, хотя они и обходят все фабрики; в конце своей жизни, беспутно проводимой, они поселяются на Хитровом рынке, живут там, чем Бог пошлет, не смущаются и нищенством и кражей, попадают в острог и в больницу для чернорабочих, где и умирают, а трупы их поступают в университетский анатомический театр для студенческих упражнений. Это кажется единственная польза от них, которую они приносят помимо своей воли и своего желания. Подобных лиц прошло перед моими глазами немало. Чтобы им не дать, в какие бы условия они не поступили, какие бы обещания они не давали - все побеждает страсть к алкоголю и надежда на то, что человек надеется на себя, что он все сможет сделать, что всякое дело ему не впервой. Эта-то самонадеянность и губит их. Кроме пьянства свободное время убивается еще картами. Играют в азартные игры конечно на деньги, а когда они проиграются оценивается одежда, прежде всего верхняя, а потом остальная. Бывали такие несчастные игроки, которые в конце игры оставались в одной рубашке.

Я по собственному опыту знаю, насколько трудно бывает иногда удержаться от игры, но знаю также и то, что у них это свойство почти поголовное и они предаются ему всецело, забывая все окружающее. Нередко бывало, что проигравший с себя все до рубахи вспоминал, что противник сделал что-то неладное во время игры, тот оспаривал, начиналось препирательство, кончавшееся дракой, кровопролитием, а иногда и сразу пускался в ход нож, помню, что был однажды случай, что проигравший четыре рубля всадил противнику складной нож шириной около дюйма, прямо в живот и выпустил из него петлю кишки такой величины, как обыкновенная чайная чашка, больной был доставлен в фабричную больницу; рана зашита, заросла через неделю и противники помирились, причем виновный должен был выдать потерпевшему бутылку водки. Некоторые из рабочих были знакомы со студентами университета, вышедшими тоже из народа, желавшими выдвинуться перед товарищами и для вящей популярности выставлялись или социалистами или революционерами, мало знакомые с делом, получившие все свое социалистическое знание из двух-трех брошюрок сомнительного достоинства, они бросали семя своего учения на восприимчивую почву, уснащали свои речи громкими задирающими словами, внушали молодежи, что все равны, что богатство, находившееся не у них, должно принадлежать им, что богачи обокрали их отцов и дедов и теперь должны возвратить внучатам все награбленное. Такие речи, конечно, находили слушателей и те, не передумавши их, не переваривши, принимали все на веру и в свою очередь сообщали своим близким. Так устанавливались и те партии, которые имели впоследствии такое огромное значение и привели к таким печальным результатам. Между подстрекателями и выражению неудовольствия особенно отличался молодой парень Васька Петухов, который наслушался у знакомых ему студентов всякой революционной всячины и резко с жаром произносил свои речи, призывая отнять фабрику у хозяев, утверждая, что не хозяева, а рабочие ее создали. Рабочие сперва его слушали и согласились; он призывал к забастовке, но это ему не удалось; тогда он со своими приятелями начал угрожать тем, которые не шли на забастовку, что они убьют их детей или жену(у кого кто есть) и тогда решили, чтобы сам Петухов ушел с фабрики. Он согласился, но пожелал взять за это выкуп с рабочих.

(..........)

 

К событию на Ходынском поле во время коронации Николая II-го

  Коронация Николая II-го застала меня во время моей службы в Павловской больницы. Задолго до назначенного для нее дня носились слухи о том, что она будет особенно торжественна, что будут устроены по поводу ее народные гулянья на Ходынском поле, что будут раздаваться народу подарки и т.д. Вот эти-то слухи, усиленно раздуваемые газетами, много помогли тому, что празднование должно было быть особенно торжественным и многолюдным. Устройство народных гуляний и раздача подарков поручена была особой комиссии под председательством моего старого приятеля и кума Николая Николаевича Бера и помощника его полковника Иванова, заведовавшего дворцами в Варшаве. Тогда носились слухи, неизвестно откуда почерпнутые, что будто бы бывший в то время генерал-губернатором в Москве великий князь Сергей Александрович остался очень недоволен тем, что устройство этих торжеств было поручено не ему, а Беру, и это сразу породило в нем недоброжелательное отношение к коро-национной комиссии, что потом высказалось в очень печальной, трагической форме. Слухи о царских подарках были до смешного нелепы: например говорили, что каждая женщина, пришедшая на эти гулянья, получит в подарок корову, а мужчина - лошадь. Но никто не хотел верить этой нелепости и не подумали о том, где же взять столько скота и где поместить его, чем кормить до раздачи. Но слухи пущены и им верили. Я знал из первоисточника, т.е. от Николая Николаевича Бера, который жил в это время в Москве на тверской, что царские подарки будут состоять из 1/2 фунта вареной колбасы, 1/2 филипповских пряников сладких, жестяной эмалированной кружки с оттиснутым на ней орлом и большого носового платка бумажного, в который должны быть завернуты все эти вещи. На платке будет напечатан Николай II-й с супругой и еще что-то относящееся к торжеству. Кружки предназначались для питья из них пива, которое должно быть роздано прямо из бочек завода Горшанова и К. Платки были заказаны в количестве нескольких сот тысяч штук одной из Московских фабрик, а эмалированные кружки (цвета бело-сероватого мрамора) в Австрии, потому что в России спрашивали за них фабриканты очень дорого. Вообще же в распоряжение комиссии отпущено было 60 миллионов рублей. В эту сумму вошла и плата за наем квартир для приезжих высокопоставленных особ и их заместителей. А плата эта была довольно велика, если принять во внимание, что владельцы домов и квартир должны были, хотя и временно стеснять себя и поставить в занимаемую квартиру все, что у них есть наилучшего из мебели. Для тех же особ были наняты и лошади и роскошные экипажи, которыми никто другой не мог в это время пользоваться. День коронации был 15-го мая 1896 года, а народных гуляний день 17 мая. Перед этим был торжественный въезд в Москву царя с семьей из Петровского дворца в Кремль, т.е. по всей Тверской улице, которая сплошь была засыпана более чем на вершок желтым песком, взятым с Ходынского поля. Этот въезд мы видели из квартиры П.И.Дьяконова, который жил тогда в доме Порохов-щикова и окна квартиры его выходили на Тверскую улицу. Въезд действительно представлял собой что-то грандиозное. Сам царь ехал верхом на прекрасном выдрессированном коне, а кругом него на некотором расстоянии ехала стража казаков, одетых в красные кафтаны и с ружьями наперевес; бросить в него в это время хорошую бомбу ничего не стоило: можно было бросать даже в цель. Впереди всех ехал в открытой коляске наш московский обер-церемонейстер В.А.Нейдгардт с жезлом, сверкающим алмазами; за ним шли скороходы и арапы(арабы), из которых один даже захромал. Ехали верхом и какие-то народы в халатах и сидели на конях так ловко. что представляли собой как бы одно целое вместе с конем; а за верховыми уже тянулись целой вереницей золотые кареты, в которых сидели дамы из царской родни. Описывать весь этот поезд и вообще весь выезд я не в силах теперь: отчасти многое забыл, а отчасти потому что был он описан тогда же в московских газетах, где он назывался “торжественный кортеж”, а лавочники, не знающие иностранных языков, читали “Торжественный кортеж” и по прочтении удивлялись, что ничего не сказано про карты. На следующий день после выезда, по городу разъезжали герольды, одетые в какие-то средневековые костюмы и шляпы в сопровождении трубача. На перекрестках и площадях они останавливались и трубач трубил сбор, на который, конечно, сбегался народ посмотреть на невиданное и неслыханное зрелище, тем более, что герольд одет был в фантастический костюм с большим черным орлом на груди и на спине. Герольд громко читал по бумаге объявление к народу о том, что такого-то числа, месяца и года состоится в Москве, в Успенском соборе священное коронование их величеств, а затем будут празднества на Ходынском поле. Все это, конечно, увеличивало желание побывать на этом поле, любопытство сильно разжигалось. Кроме того, еще вся Москва видела, что в Кремле готовится что-то необычайное: по стенам кремля, по всем их выступам, какие-то люди (говорили, что это матросы) что-то прибивали и завинчивали; потом узнали, что это они проводили электрические провода. Даже были установлены многочис-ленные лампочки на колокольне Ивана Великого и на его кресте. Сделанная за несколько дней до коронации проба освещения оказалась очень удачной: весь кремль со всеми своими стенами и зданиями осветился менее, чем в одну минуту. Красная площадь, на которой были и мы, узнавшие от Бера о предстоящей пробе, была полна народом, и давка была здесь невероятная. Само собой разумеется, что любопытству пределов не было.

Народное празднество назначено было с утра 17 мая. Накануне этого дня, когда я ехал на фабрику, я уже встречал группы народа, шедшие на Ходынку с узелками и корзинками в руке; это шли те, которые не особенно рассчитывали на царское кушанье и несли с собой пищу на ночь. К вечеру того же дня мы получили сведения о том, что на Ходынке происходит что-то невероятное, что уже задавили там несколько человек, что выпущенные по Манифесту из тюрем уголовные преступники делают в толпе свои дела довольно успешно и для этого не стесняются ничем и даже передвигаются по плечам и головам сгрудившейся толпы. Сперва этому мы не верили, а потом убедились в правоте сообщаемого. Что было там вечером и ночью - это не поддается никакому описанию, хотя и писалось тогда во многих газетах; были даже описания от иностранных корреспондентов с приложением очень хороших и вполне правдивых рисунков. Чтобы дать ясное понятие о причинах, вызвавших всю катастрофу, я скажу следующее в коротких словах. Для народных гуляний отведен был довольно большой участок земли, прилегающий одной стороной непосредственно к шоссе, идущему из Москвы мимо Петровского парка, а остальными вглубь Ходынского поля; весь участок был обнесен столбами с пропущенными через них канатами; на этом участке были поставлены карусели, качели, мачты и т.п. Прямо от шоссе шла очень глубокая канава, из которой вынимался песок и по мере того, как вынимался песок из канавы (грунт здесь сплошь песчаный) он выбрасывался на край канавы, обращенной к Москве, а выбирали его на этот край гораздо больше против того, что нужно было для засыпки Тверской улицы. Подъезжавшие к канаве колымажки увозили песок сколько было нужно, но его осталось на краю канавы все-таки очень много, так что образовался целый бруствер, величиной, т.е. высотой почти в 3 аршина, а так как он лежал на берегу канавы, которая была тоже не мельче 3-х аршин, стало быть от верхушки бруствера до дна канавы было не менее 6-и аршин. По другой стороне канавы тянулся ряд буфетов, около 70-ти, с промежутками между ними аршина в три или немного больше. Предполагалось, что народ будет подходить к этим буфетам со стороны канавы, где будут получаться подарки из рук артельщиков и получившие вступят на поле увеселений. Здесь же установлены были краны с водой (их было тоже не менее 70). Всю ночь, бывшую довольно теплой и душной, на всем поле между канавой и Москвой теснился народ не двигаясь дальше верхушки песчаного вала, а когда утром, при восходе солнца кто-то крикнул “раздают”, вся масса народа двинулась к буфетам и многие не могли удержаться на песчаной насыпи, падали на ней, сваливались в канаву, на дно, а напирая они шли как бараны без разбора поперек канавы, давили тех, которые попали туда, а их самих давили следующие за ними и потому эта канава скоро наполнилась задавленным и растоптанным народом. Через них, задавленных, прошли десятки тысяч людей, спешивших получить подарки. между буфетами промежутки оказались узкими и тут тоже происходила давка. С нашего больничного двора был там один мальчик (Миша дьякона Дроздова), который к 10 часам утра уже пришел домой и рассказывал, что он видел, как народ давил друг друга, а в 5 часов дня (я был дежурным в этот день) в больницу было доставлено 46 трупов, привезенных на дрогах, на которых ездят пожарные, а так же и в фурах для перевозки мебели, причем тогда такая повозка не была закрыта и из нее торчали наружу то руки, то ноги трупов. Эта перевозка совершалась среди белого дня через весь город с той целью, чтобы разместить их в часовни при больницах и тем самым избегнуть скопления народа на Ходынке. Когда у нас разгрузили повозки, разложили мертвецов рядами на дворе, явилась масса народа, разыскивающего своих родных. Так как оставлять на дворе такую массу трупов на ночь я считал неудобным и велел перенести их в подвал при часовне. Подвал этот небольшой, для местных нужд, а потому пришлось класть трупы в несколько рядов, как поленья дров и ждать дальнейших указаний о том, что с ними делать, до каких пор их хранить. Ночью явилось распоряжение по телефону от Почетного опекуна о том, чтобы к утру в больнице не оставалось ни одного трупа, чтобы они все были перевезены на Ваганьковское кладбище, где уже готовилась грандиозная братская могила на 6000 человек. Но какими же средствами выполнять это распоряжение? Где больница возьмет столько гробов? Как она может на одной казенной лошади перевезти такую массу трупов, какая была доставлена на нескольких подводах и даже в фурах мебельных? По просьбе больницы последовало разрешение бранд-майора воспользоваться пожарными перевозочными средствами и весь подвал к утру был очищен. Наш Ураноссов сперва все старался, чтобы народ расходился, не скоплялся на больничном дворе и не велел больше никого впускать на двор, а когда стоявшего у дверей сторожа не слушали, он велел запереть ворота; народ полез через забор. Ураноссову оставалось лишь уйти домой, потому что по его адресу стали сыпаться слишком резкие и даже бранные замечания, что он и сделал и все стихло; без него стало лучше.

Когда масса народа двинулась к буфетам, произошла необычайная давка, давшая настолько много человеческих жертв, что ими была заполнена вся канава в 3 аршина глубиной и длиной около версты. Первыми в нее попали те, которые стояли на верху песчаного бруствера и не могли удержаться на нем; когда они заполнили всю канаву, тогда по ним, как по мосту, шли следующие и давили друг друга уже по другую сторону канавы, между буфетами, где промежутки оказались очень узкими. Кроме того, было много задавлено и в толпе еще с вечера, так как выбраться из толпы не было возможности и лишь по времени из нее какими-то непонятными силами выбрасывали людей из толпы и, конечно, выброшенных никто не думал подбирать.

(..............)

 

                             
                              kipariss@mail.ru 

на главную страницу to the head page

                

Каталог сайтов - Refer.Ru                     Rambler's Top100   Рейтинг@Mail.ru